Колоночка про первую публикацию. Верней, про первые заработанные деньги. Верней, про юность и мечты.
http://stnmedia.ru/mag/october-2018/21454/
Первые деньги
В школьном возрасте я мечтал быть поэтом. Тогда еще существовала такая профессия, как поэт. Поэты были элитой. В газетах и журналах им платили за публикацию месячную зарплату какого-нибудь работяги. Поэтом я хотел быть вовсе не по причине тиражей и не из детской зависти к оглушительной славе какого-нибудь Евтушенко, — а просто меня больше ничего так не интересовало, как поэзия, как музыка, как сочетания слов, которые вдруг дают поразительный или поражающий эффект.
Я учился в школе и писал стихи. Моя семья жила в хрущевке, на пятом этаже, где за вечно закрытыми шторами обитал я, обложенный книжками стихов и виниловыми пластинками. Читал и слушал, слушал и читал. К отцу приходили друзья — я помню то странное и удивительное время, когда советские люди заходили друг к другу без звонка, и даже не по причине наличия бутылки того или иного напитка, а просто в силу желания поговорить, поспорить, поделиться новостями. Как минимум трем отцовским друзьям я пел под гитару песни Башлачёва, Летова, Гребенщикова, Кинчева и свои. В 1989 году люди отцовского, первого послевоенного поколения, таких песен знать не знали. Им странным образом нравилось. Они выпивали — я в этом не участвовал — и снова звали меня: а спой. Я с удовольствием пел. Хотя не очень умел. Стихи у меня получались ничего так.
Короче, как-то раз, без моего ведома, один из отцовских товарищей взял несколько моих стихотворений и передал редактору одной местной газеты. Вернулся я из школы, а меня этот самый отцовский друг встречает у дома, счастливый донельзя: «Поздравляю с первой публикацией!» Не знаю, как сейчас люди воспринимают первую публикацию — а тогда это было что-то из области недосягаемого: увидеть свои буквы, свои слова — пропечатанными. Сам статус не только книги, не только журнала, но даже газеты — был феноменально высок. Я пришел от новости в полный восторг. Мои! Стихи! В газете! Вида, конечно, не подал — но внутренне ликовал.
Мы поехали в редакцию, где я сразу увидел эту газету и стремительно нашел свои стихи. И тут же, естественно, прочитал. И сразу же, само собой, пришел в ужас: там было вырезано последнее четверостишие — и вместо моих строк, кто-то, видимо, редактор, сочинил другой финал. Отцовский друг смотрел на меня, улыбаясь, — я с трудом сдержался, чтоб не заорать от бешенства и не разорвать газету в клочки. Редактора не было, и отцовский друг ушел его искать. Я вышел из журналистской комнатки и присел в коридоре спиной к стене. Закусив губу, я завязывал развязавшиеся и пропитанные грязной влагой шнурки. Внутри у меня саднила бешеная обида, что со мной так поступили. Они переписали мои стихи, как они посмели! По сей день это чувство не истаяло во мне.
Я топтался в кабинете редактора и время от времени поводил ногами, мстительно оставляя разводы вокруг себя. Мой приход должен был потребовать впоследствии генеральной уборки. Редактор — мужик лет сорока — сразу обо всем догадался и сказал мне с чуть снисходительной улыбкой, что моя образность ему нравится, но она чрезмерна — здесь он на память процитировал есенинские строки про избу, жующую челюстью порога мякиш тишины. Он мне намекнул, что Есенин мог позволить себе такие штуки, а мне еще рано, мне надо попроще себя вести. Ну, не настолько же попроще! — подумал я возразить, но не стал. Финальной строкой моего стихотворения — вместо моей строки — была вот эта, цитирую: «Жизнь без веры, что дом без окна».
Отцовский друг, впрочем, ничего так и не заметил. Мы взяли несколько номеров этой газеты и поехали обратно. Гонорар мне пришел через неделю или полторы. Он был вполне себе весомый — на него можно было бы купить литров шесть-семь разливного пива. Гонорар составлял, кажется, одну десятую от отцовской учительской зарплаты. Отец сказал матери: видишь, ему 15 лет, а он заработал свои первые деньги. Отец был горд.
Газеты эти я выбросил сразу. Надеюсь, что весь тираж того номера исчез безвозвратно. С тех пор я работал грузчиком, могильщиком, постовым милиционером, командиром отделения ОМОН, журналистом, рекламным агентом и креативным редактором в рекламном агентстве, потом был военным, потом — советником главы одного государства и снова военным, я снимался в кино, я сочинял музыку, я много чем занимался.
Но, положа руку на сердце, я хочу сказать, что больше всего, как и прежде, я люблю поэзию, и хочу, чтоб платили мне именно за это: за стихи, за романы, за рассказы. За написанное мной. Только не переделывайте последнюю строку, пожалуйста. Возможно, в последней строке было что-то очень важное.
http://stnmedia.ru/mag/october-2018/21454/
Первые деньги
В школьном возрасте я мечтал быть поэтом. Тогда еще существовала такая профессия, как поэт. Поэты были элитой. В газетах и журналах им платили за публикацию месячную зарплату какого-нибудь работяги. Поэтом я хотел быть вовсе не по причине тиражей и не из детской зависти к оглушительной славе какого-нибудь Евтушенко, — а просто меня больше ничего так не интересовало, как поэзия, как музыка, как сочетания слов, которые вдруг дают поразительный или поражающий эффект.
Я учился в школе и писал стихи. Моя семья жила в хрущевке, на пятом этаже, где за вечно закрытыми шторами обитал я, обложенный книжками стихов и виниловыми пластинками. Читал и слушал, слушал и читал. К отцу приходили друзья — я помню то странное и удивительное время, когда советские люди заходили друг к другу без звонка, и даже не по причине наличия бутылки того или иного напитка, а просто в силу желания поговорить, поспорить, поделиться новостями. Как минимум трем отцовским друзьям я пел под гитару песни Башлачёва, Летова, Гребенщикова, Кинчева и свои. В 1989 году люди отцовского, первого послевоенного поколения, таких песен знать не знали. Им странным образом нравилось. Они выпивали — я в этом не участвовал — и снова звали меня: а спой. Я с удовольствием пел. Хотя не очень умел. Стихи у меня получались ничего так.
Короче, как-то раз, без моего ведома, один из отцовских товарищей взял несколько моих стихотворений и передал редактору одной местной газеты. Вернулся я из школы, а меня этот самый отцовский друг встречает у дома, счастливый донельзя: «Поздравляю с первой публикацией!» Не знаю, как сейчас люди воспринимают первую публикацию — а тогда это было что-то из области недосягаемого: увидеть свои буквы, свои слова — пропечатанными. Сам статус не только книги, не только журнала, но даже газеты — был феноменально высок. Я пришел от новости в полный восторг. Мои! Стихи! В газете! Вида, конечно, не подал — но внутренне ликовал.
Мы поехали в редакцию, где я сразу увидел эту газету и стремительно нашел свои стихи. И тут же, естественно, прочитал. И сразу же, само собой, пришел в ужас: там было вырезано последнее четверостишие — и вместо моих строк, кто-то, видимо, редактор, сочинил другой финал. Отцовский друг смотрел на меня, улыбаясь, — я с трудом сдержался, чтоб не заорать от бешенства и не разорвать газету в клочки. Редактора не было, и отцовский друг ушел его искать. Я вышел из журналистской комнатки и присел в коридоре спиной к стене. Закусив губу, я завязывал развязавшиеся и пропитанные грязной влагой шнурки. Внутри у меня саднила бешеная обида, что со мной так поступили. Они переписали мои стихи, как они посмели! По сей день это чувство не истаяло во мне.
Я топтался в кабинете редактора и время от времени поводил ногами, мстительно оставляя разводы вокруг себя. Мой приход должен был потребовать впоследствии генеральной уборки. Редактор — мужик лет сорока — сразу обо всем догадался и сказал мне с чуть снисходительной улыбкой, что моя образность ему нравится, но она чрезмерна — здесь он на память процитировал есенинские строки про избу, жующую челюстью порога мякиш тишины. Он мне намекнул, что Есенин мог позволить себе такие штуки, а мне еще рано, мне надо попроще себя вести. Ну, не настолько же попроще! — подумал я возразить, но не стал. Финальной строкой моего стихотворения — вместо моей строки — была вот эта, цитирую: «Жизнь без веры, что дом без окна».
Отцовский друг, впрочем, ничего так и не заметил. Мы взяли несколько номеров этой газеты и поехали обратно. Гонорар мне пришел через неделю или полторы. Он был вполне себе весомый — на него можно было бы купить литров шесть-семь разливного пива. Гонорар составлял, кажется, одну десятую от отцовской учительской зарплаты. Отец сказал матери: видишь, ему 15 лет, а он заработал свои первые деньги. Отец был горд.
Газеты эти я выбросил сразу. Надеюсь, что весь тираж того номера исчез безвозвратно. С тех пор я работал грузчиком, могильщиком, постовым милиционером, командиром отделения ОМОН, журналистом, рекламным агентом и креативным редактором в рекламном агентстве, потом был военным, потом — советником главы одного государства и снова военным, я снимался в кино, я сочинял музыку, я много чем занимался.
Но, положа руку на сердце, я хочу сказать, что больше всего, как и прежде, я люблю поэзию, и хочу, чтоб платили мне именно за это: за стихи, за романы, за рассказы. За написанное мной. Только не переделывайте последнюю строку, пожалуйста. Возможно, в последней строке было что-то очень важное.
November 9 2018, 16:03:59 UTC
November 6 2018, 16:44:57 UTC
November 6 2018, 06:04:50 UTC
«Сердце у него оборвалось. Очерка не было. Он пробежал всю страницу, ища заголовок «Проспект юности и книги», но такого не было. И вдруг ему бросилось в глаза: «Моховая улица. — Евгений Кар». Напечатали, напечатали! Правда, название заменили, и от очерка осталось меньше половины. Начинался очерк с середины и кончался фразой, которую Карасик никогда в жизни не писал. «Это заставляет со всей решительностью поставить вопрос об организации разумного досуга студентов», — с изумлением прочел он. И после первой минуты восторга он почувствовал страшную обиду и разочарование. Пропали замечательные образы и сравнения, над которыми столько трудился Карасик.
Все это осталось в зловещей редакционной корзине.
<...>
И редактор позвонил.
— Очень здорово написали! И язык у вас хороший, острый. Только меньше сравнениями щеголяйте.
— От них же ничего не осталось, — не выдержал Карасик.
— Ничего, ничего, хватит, больше чем достаточно, — сказал редактор»